— А дети есть?
— Дети?.. — вздохнул Федот Евграфыч. — Был мальчонка. Помер. Аккурат перед войной.
— Умер?..
Отбросила назад волосы, глянула — прямо в душу глянула. Прямо в душу. И — ничего больше не сказала. Ни утешений, ни шуточек, ни пустых слов. Потому-то Васков и не удержался, вздохнул:
— Да, не уберегла маманя.
Сказал — и пожалел. Так пожалел, что тут же вскочил, гимнастерку одернул, как на смотру:
— Как там у тебя, Осянина?
— Никого, товарищ старшина.
И пошел от бойца к бойцу. Солнце давно уже село, но было светло, словно перед рассветом, и боец Гурвич читала за своим камнем книжку. Бубнила нараспев точно молитву, и Федот Евграфыч послушал, прежде чем подойти:
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть…
— Кому читаешь-то? — спросил он, подойдя.
Переводчица смутилась (все ж таки наблюдать приказано было, наблюдать!), отложила книжку, хотела встать. Старшина махнул рукой:
— Кому, спрашиваю, читаешь?
— Никому. Себе.
— А чего ж — в голос?
— Так ведь — стихи.
— А-а… — Васков не понял. Взял книжку — тонюсенькая, что наставление по гранатомету, — полистал. — Глаза портишь.
— Светло, товарищ старшина.
— Да я вообще… И вот что, ты на камнях-то не сиди. Они остынут скоро, начнут из тебя тепло тянуть, а ты и не заметишь. Ты шинелку подстилай.
— Хорошо, товарищ старшина. Спасибо.
— А в голос все-таки не читай. В вечеру воздух сырой тут, плотный, а зори здесь тихие, и потому слышно аж за пять верст. И поглядывай. Поглядывай, боец Гурвич.
Ближе к озеру Бричкина располагалась, и еще издали Федот Евграфыч довольно заулыбался: вот толковая девка! Наломала лапнику елового, устелила ложбинку меж камней, шинелью прикрыла: бывалый человек. Даже поинтересовался:
— Откуда будешь, Бричкина?
— С Брянщины, товарищ старшина.
— В колхозе работала?
— Работала. А больше — отцу помогала. Он лесник, на кордоне мы жили.
— То-то крякаешь хорошо.
Засмеялась. Любят они смеяться, не отвыкли еще.
— Ничего не заметила?
— Пока тихо.
— Ты все примечай, Бричкина. Кусты не качаются ли, птицы не шебуршатся ли. Человек ты лесной, все понимаешь.
— Понимаю.
— Вот-вот…
Потоптался старшина: вроде все сказал, вроде дал указания, вроде уходить надо, а ноги не шли. Уж больно девка своя-то была, лесная, уж больно устроилась уютно, уж больно теплом от нее тянуло, как от той русской родимой печки, что привиделась ему сегодня в дреме.
— «Лиза, Лиза, Лизавета, что ж не шлешь ты мне привета, что ж ты дроле не поешь, аль твой дроля не пригож», — с ходу казенным голосом отбарабанил комендант и пояснил: — Это припевка в наших краях такая.
— А у нас…
— После споем с тобой, Лизавета. Вот выполним боевой приказ и споем.
— Честное слово? — улыбнулась Лиза.
— Ну, сказал ведь.
Старшина вдруг залихватски подмигнул ей, сам же первым смутился, поправил фуражку и пошел. Бричкина крикнула вслед:
— Ну, глядите, товарищ старшина! Обещались!..
Ничего он ей не ответил, но улыбался всю дорогу, пока через гряду на запасную позицию не вышел. Тут он улыбку с лица смахнул и стал искать, куда запряталась боец Четвертак.
А боец Четвертак сидела под скалой на мешках, укутавшись в шинель и спрятав руки в рукава. Поднятый воротник прятал ее голову вместе с пилоткой, и между казенных отворотов уныло торчал красный хрящеватый носик.
— Ты чего скукожилась, товарищ боец?
— Холодно…
Протянул руку, а она отпрянула: решила сдуру, что хватать ее пришел, что ли…
— Да не рвись ты, господи! Лоб давай. Ну?..
Высунула шею. Старшина лоб ее сжал, прислушался: горит.
Горит, лешак тебя задави совсем!
— Жар у тебя, товарищ боец. Чуешь?
Молчит. И глаза печальные, как у телушки: любого обвиноватят. Вот оно, болотце-то, товарищ старшина Васков. Вот он, сапог, потерянный бойцом, твоя поспешаловка и майский сиверко. Получи в натуре одного небоеспособного — обузу на весь отряд и лично на твою совесть. Федот Евграфыч сидор свой вытащил, лямки сбросил, нырнул: в укромном местечке наиважнейший его НЗ лежал — фляга со спиртом, семьсот пятьдесят граммов, под пробку. Плеснул в кружку:
— Так примешь или разбавить?
— А что это?
— Микстура. Ну, спирт, ну?
Замахала руками, отодвинулась:
— Ой, что вы, что вы…
— Приказываю принять! — Старшина подумал маленько, разбавил чуть водой. — Пей. И воды сразу.
— Нет, что вы…
— Пей, без разговору!..
— Ну, что вы, в самом деле! У меня мама — медицинский работник…
— Нету мамы. Война есть, немцы есть, я есть, старшина Васков. А мамы нету. Мамы у тех будут, кто войну переживет. Ясно говорю?
Выпила, давясь, со слезой пополам. Закашлялась: Федот Евграфыч ее ладонью по спине постукал слегка. Отошла. Слезы ладонями размазала, улыбнулась.
— Голова у меня… побежала!..
— Завтра догонишь.
Лапнику ей приволок. Устелил, шинелью своей покрыл:
— Отдыхай, товарищ боец.
— А вы как же без шинели-то?
— Я здоровый, не боись. Выздоровей только к завтраму. Очень тебя прошу, выздоровей.
Стихло кругом. И леса, и озера, и воздух самый — все на покой, отошло, затаилось. За полночь перевалило, завтрашний день начинался, а никаких немцев не было и в помине. Рита то и дело поглядывала на Васкова, а когда одни оказались, спросила: