Мы остановились, немного подождали, пока из темноты, негромко постукивая подковами, появился тихий коник с одиноким седоком на возу, который лениво пошевеливал вожжами. Увидев нас на обочине, возчик насторожился, но молчал, видимо намереваясь проехать мимо.
— Вот кто нас подвезет, — без всякого приветствия сказал Ткачук. — Наверно, порожний, ага?
— Порожний. Мешки отвозил, — глуховато послышалось с воза. — А вам далече?
— Да в город. Но хотя бы до Будиловичей довез.
— Это можно. Как раз в Будиловичи еду. А там на автобус сядете. В девять автобус. Гродненский. Теперь который?
— Без десяти восемь, — сказал я, кое-как разглядев стрелки на своих часах.
Повозка остановилась. Ткачук, кряхтя, взлез на нее, я примостился сзади. Сидеть было не слишком удобно, жестковато на голых с остатками мусора досках, но я уже не хотел отставать от моего спутника, который устало вздохнул и свесил с повозки ноги.
— А все-таки, знаешь, уморился. Что значит годы. Эх, годы-годы…
— Издалека идете? — спросил возница. Судя по его глуховатому голосу, был он тоже немолод, держался степенно и как бы чего от нас ждал.
— Из Сельца.
— A-а, так с похорон, значит?
— С похорон, — коротко подтвердил Ткачук.
Возница встряхнул вожжами, конь прибавил шагу — дорога пошла вниз. Навстречу по ту сторону мрачной, без единого огонька широкой низины все стригли в небе расходящиеся лучи автомобильных фар.
— А ведь молодой еще человек был учитель этот. Знал я его хорошо. В позапрошлом году в больнице вместе лежали.
— С Миклашевичем?
— Ну. В одной палате. Еще он какую-то толстую книжку читал. Больше про себя, а когда и вслух. Вот забыл того писателя… Помню, говорилось там, что если нет бога, так нет и черта, а значит, нет ни рая, ни пекла, значит, все можно. И убить и помиловать. Вот как. Хотя он говорил, что смотря как понимать.
— Достоевский, — бросил Ткачук и обратился к вознице: — Ну, а ты, например, как понимаешь?
— Я-то что! Я человек темный, три класса образования. Но я так понимаю, что надо, чтобы в человеке что-то было. Стопор какой. А то без стопора дрянь дело. Вон в городе набросились на парня с девчиной трое, чуть беды не наделали. Витька наш, хлопец из Будиловичей, вмешался, так сам теперь третью неделю в больнице лежит.
— Побили?
— Не сказать чтоб побили — один раз кастетом по виску ударили. И того хватило. Правда, и от него кому-то досталось. Поймали — известный бандюга оказался.
— Это хорошо, — оживился Ткачук. — Смотри, не испугался. Один против троих. Когда такое было в ваших Будиловичах?
— Ну, в Будиловичах, может, и не было…
— Не было, не было. Знаю я ваши Будиловичи — бедное село, выселки. Теперь что, теперь другое дело: под шифер да под гонт убрались, а давно ли на стрехах мох зеленел! Такое село на большаке, и что меня удивляло — ни одного деревца. Как в Сахаре какой. Правда, земля — один песок. Помню, как-то зашел — рассказали историю. Одного будиловчанина голодуха по весне прищемила, дошел на крапиве, ну и надумал на большаке разжиться. Ночью подстерег прохожего да и стукнул обушком по голове. Вот и теперь еще на околице возле камня крест стоит. Оказался — нищий с пустой торбой. А этот каторгу получил, так из Сибири и не вернулся. А теперь гляди ты — какой кавалер нашелся в Будиловичах. Рыцарь.
— Ну.
— А куда в школу ходил? Не в Сельцо?
— До пятого класса в Сельцо.
— Ну, видишь! — искренне обрадовался Ткачук. — У Миклашевича, значит, учился. Я так и знал. Миклашевич умел учить. Еще та закваска, сразу видать.
Машины быстро летели навстречу и еще издали ослепили нас сверкающим потоком лучей. Возчик заботливо свернул на обочину, лошадь замедлила шаг, и машины с ревом промчались мимо, стегнув по возу щебнем из-под колес. Стало совсем темно, и с полминуты мы ехали в этой тьме, не видя дороги и доверяясь коню. Сзади по шоссе быстро отдалялся-стихал могучий нутряной гул дизелей.
— Кстати, вы недосказали. Как оно тогда обошлось с Морозом, — напомнил я Ткачуку.
— О, если бы обошлось. Тут еще долгая история. Ты, дед. Мороза не знал? Ну, учителя из Сельца? — обратился Ткачук к вознице.
— Того, что в войну?.. А как же! Еще и моего племяша разом загубили.
— Это кого же?
— А Бородича. Это же племяш мой. Родной сестры сын. Как не знать, знаю…
— Так я вот товарищу эту историю рассказываю. Значит, ты знаешь. А то можешь дослушать, если не все слышал. В лесу небось не был? В партизанку?
— А как же! Был! — обидчиво отозвался человек. — У товарища Куруты. Возил раненых. Санитаром работал.
— У Куруты? Комбрига Куруты?
— Ну. От весеннего Николы в сорок третьем и до конца. Как наши пришли. Считай, больше года.
— Ну, Курута не нашей зоны.
— Мало что. Нашей не нашей, а был. Медаль имею и документ, — уже совсем разобиделся старик.
Ткачук поспешил смягчить разговор.
— Так я ничего, я так. Имеешь — носи на здоровье. Мы тут про другое… Мы про Мороза.
— Так вот, у Мороза первое время, в общем, все шло хорошо. Немцы и полицаи пока не привязывались, наверно, следили издали. Единственное, что камнем висело на его совести, так это судьба двух девочек. Тех самых, что когда-то домой отводил. Летом сорок первого, как раз перед войной, отправил их в пионерский лагерь под Новогрудку — организовывали тогда впервые межрайонные пионерские лагеря. Мать не хотела пускать — боялась, известное дело, деревенская баба, сама дальше местечка нигде не бывала, а он уговорил, думал сделать девчушкам хорошее. Только поехали, а тут война. Прошло уже столько месяцев, а о них ни слуху ни духу. Мать, конечно, убивается, да и Морозу из-за всего этого тоже не сладко, как-никак, а все же и его тут вина. Мучит совесть, а что поделаешь? Так и пропали девчонки.