— Почему без артподготовки? Чего достигаешь? — спросил командующий. — В артиллерию, что ли, не веришь?
— Немцы хорошо знают, что артподготовка — это своего рода предупреждение о наступлении. Артиллерия скажет свое слово, когда танки уже выйдут на рубеж атаки.
— Обсудим, — сказал командующий. — Добро. Посоветуюсь с представителем Верховного. Получишь приказ… Так что же это Веснина, а? Каким образом? Вконец расстроил ты меня, Петр Александрович, своим сообщением. Вот и один теперь принимаешь решение. Без члена Военного совета. Очень верил он в тебя, знаю, хотя и… не прост ведь ты, скажем прямо, Петр Александрович! Ох, не просто с тобой одну кашу есть!
«Да, Веснин… — думал Бессонов, прикрывая глаза отяжелевшими веками. — Да, теперь я один. Никто сейчас не заменит мне Веснина. Он верил мне. А я боялся раскрыться перед ним, замыкался. Эх, дорогой мой Виталий Исаевич, век живи, век учись, поздно мы, поздно начинаем ценить истинное! Если можешь, прости за холодность, за черствость мою. Сам страдаю от этого, но вторую натуру выбить из себя не могу».
Этого Бессонов не сказал командующему фронтом — это было его личное, чего он никому не хотел бы открывать, выносить на суд других, как и болезненно-мучительные воспоминания о сыне, о жене.
Бессонов долго стоял перед аппаратом «ВЧ», окончив разговор со штабом фронта; стоял, опустошенный, среди осторожных голосов, перезвонов по линиям связистов, среди исподтишка наблюдающих за ним лиц и сам чувствовал свое серое от усталости, постаревшее за эти сутки, не принимающее никого лицо. В то же время он хорошо понимал, о чем думают сейчас и сдержанный, исполнительный майор Гладилин, внимательно согнувшийся над картой, и остальные операторы, и связисты, и адъютант Божичко, и начальник охраны Титков, который в нечеловеческом напряжении ждал решения своей участи — вместе с ним этого ждали и все. Черной тенью маячил он близ двери; белым шаром покачивалась его перебинтованная голова. Не выдержав, Титков напомнил о себе шепотом:
— Что теперь мне… товарищ командующий? Куда мне?
— В госпиталь, — жестко проговорил Бессонов. — Отправляйтесь в госпиталь, майор Титков.
Потом в сумрачном оцепенении Бессонов лежал на топчане в натопленном блиндаже Деева, не меняя положения, глядя в накаты, влажные от испарений; временами слышал тихое и вкрадчивое покашливание Божичко, его возню с чайником на железной печи, волглый шорох его шинели, но ничем не отвечал на это. Глухо доходили сквозь землю звуки из соседнего блиндажа, а ему хотелось молчать и думать под беспечно ровный клекот пламени в печи, сохранить внешнее равновесие, то спокойствие, которое так необходимо было перед утром, но которое начинало изменять ему после известия о гибели Веснина. С потугой забыть хотя бы на минуту о докладе майора Титкова Бессонов старался думать о предстоящем контрударе корпусов, о своем докладе командующему фронтом, но снова возвращался к мыслям о Веснине, о непростительной, как злая бессмысленность, недоговоренности между ними, о темном комке орденов и документов, в носовом платке положенных Титковым на стол, о слабой капризной улыбке девочки на любительской фотографии, вложенной в удостоверение Веснина. И, думая об этом, возвращался памятью к тому, как, едва познакомясь, они вместе ехали из штаба фронта в штаб армии, обгоняя колонны дивизий на марше, и нащупывали друг друга — по жесту, по фразе, по молчанию; а в памяти почему-то вставал тот растерявшийся нетрезвый парень-танкист из соседней армии, кажется, командир роты, обязанный жизнью Веснину. Да, в его душе, наверно, было меньше ожесточения к отчаявшимся, независимо от причин потерявшим волю к сопротивлению людям, чем в душе Бессонова, который после трагедии первых месяцев сорок первого года намеренно выжег из себя снисхождение и жалость к человеческой слабости, сделав раз и навсегда один вывод: или — или. Так это было либо не совсем так, но, подумав о танкисте, о своей замкнутости и подозрительности в первоначальном общении с Весниным, что, несомненно, было противопоказано мягкой его интеллигентности, Бессонов с предельной яркостью вспомнил непостижимые разумом слова Титкова: «Член Военного совета приказал принять бой, не захотел отходить».
«Не захотел отходить», — вертелось в голове Бессонова, пораженного тем, что Веснин отдал такой приказ, когда в его положении члена Военного совета не обязательно было принимать заведомо обреченный бой, а надо было отходить, не подвергать жизнь риску в тех обстоятельствах; но Веснин принял бой, и случилось то, что случилось три часа назад.
— Товарищ командующий, выпейте чаю…
Запах заварки. Мягкие шаги. Еле слышное пофыркивание чайника на плите, позвякивание ложечки о кружку.
— Товарищ командующий, вам бы уснуть с полчаса… здесь никто не помешает. Выпить чаю — и уснуть. За полчаса ничего не произойдет. Я не дам беспокоить…
— Спасибо.
Бессонов открыл глаза, но не вставал. А между тем говорил себе, что нужно встать, взять кружку с приготовленным для него чаем, выпить чай и прежним, уже привычным всем, войти в соседний блиндаж, где сейчас ждали его последних перед утром распоряжений, где был знакомый аккумуляторный свет, карты, телефоны, рация, позывные, — ибо давно знал: немилосердный удар вечности, опаляющий душу, не прекращает ни войны, ни страданий, не отстраняет живых от обязанности жить. Так было и после известия о судьбе сына. И, собирая волю, чтобы подняться, он спустил ноги с топчана, сел, поискал палочку.
— Да, я сейчас. Спасибо, майор. — И горько усмехнулся краями губ, глубоко подрезанных морщинами смертной усталости. — Что вы так смотрите, Божичко?